Поиск по сайту

Последние записи

Ссылки

Слово о музыке

Сергей Шапочкин

В детстве заметил за собой одну “неполноценность”. Когда в школе  на уроках музыки учительница говорила об образах и картинах, которые мы видим при слушании музыки, то я… ничего не видел.

 

 

Нет, самые общие образы, конечно, были, но только как начальная, базовая картина, которая обозначалась названием музыкального произведения.  “В пещере горного короля” Грига, например. Моя неспособность ассоциировать каждый такт или ноту с той или иной деталью воображаемой картины воспринималась мною как неполноценность. При слушании музыки  я полностью поглощался рождающимися чувствами, растворяясь в музыке и уходя от первоначальных картин. В более взрослом состоянии большую проблему составляло слушание песен. Простые детские или лирические и патриотические песни были понятны, в них музыка и незатейливые слова были слитны и неразрывны, а вот другие – где надо думать, вслушиваться в смысл – в них совсем не мог воспринимать текст. Первое внимание и основное – музыке; слова – второстепенны. Говорит кто-то: Какая хорошая песня! – А мне она кажется серенькой. Потом оказывается, что имелись в виду слова, и приходилось переслушивать другой раз, обращая внимание на смысл текста. Если есть гармония музыки и слова, то переслушивать, чтобы понять, не надо.

Потом узнал, что не всегда есть заранее данный названием смысл музыкального сочинения. Например, 24-я прелюдия Баха или 6-я симфония Чайковского. Что хочешь, то и представляй. (Хотя, нет, 6-я симфония имеет название: “Патетическая”.)

Позднее, когда полюбил оперу, без понимания текста уже обходиться не мог, да это и невозможно в опере. Так что постепенно исправляюсь :) Вспоминаю одну из самых любимых песен А. Пугачёвой, от которой плакал в детстве и до сих пор трудно слушать без наворачивания слёз – Ты не стал судьбой (А.  Зацепин, Л. Дербенёв).   Что я мог понимать, будучи ребёнком, о той неразделённой любви, о которой поётся в песне? Ничего. Но талантливое (хочется сказать – гениальное) пугачёвское  исполнение, музыкальными средствами выражающее эмоции – с речитативом, сдержанным повествованием, прорывающимся криком, выплеском чувств, форте, заканчивающимся тишиной, – разрывает сердце.

И вот что недавно встречаю в одной книжке, что меня утешило и даже обрадовало: “Многие музыканты неоднократно говорили о том, что, чем выше уровень музыкальной подготовки человека, тем меньше у него потребность в ассоциациях, картинах, сюжетах. Его слух поглощён проникновением в мир звуков, звуковых форм и красок. Именно так происходит наиболее эмоциональное восприятие музыкального произведения: чувство потрясения музыкальными образами возникает преимущественно при безассоциативном слушании музыки.” (Березовчук Л. Н. Самоучитель элементарной теории музыки. – СПб.: Композитор. Санкт-Петербург, 2008, с. 53)

Есть и другие высказывания музыкантов и музыковедов о разных уровнях восприятии музыки, например, Леонарда Бернстайна в его знаменитых “Концертах для молодёжи”. Но я приведу довольно большой отрывок из письма Чайковского Надежде фон Мекк (цитирую по книге “Чайковский” Нины Берберовой):

“Вы спрашиваете меня, есть ли определенная программа этой симфонии? [Речь идёт о Четвёртой симфонии, посвящённой Надежде Филаретовне фон Мекк.] Обыкновенно, когда по поводу симфонической вещи мне предлагают этот вопрос, я отвечаю: никакой. И в самом деле трудно отвечать на этот вопрос. Как пересказать те неопределенные ощущения, через которые переходишь, когда пишется инструментальное сочинение без определенного сюжета. Это чисто лирический процесс. Это музыкальная исповедь души, на которой многое накипело и которая, по существенному свойству своему, изливается посредством звуков, подобно тому, как лирический поэт высказывается стихами. Разница только та, что музыка имеет несравненно более могущественные средства и более тонкий язык для выражения тысячи различных моментов душевного настроения. Обыкновенно вдруг самым неожиданным образом является зерно будущего произведения. Если почва благодарная, т. е. если есть расположение к работе, зерно это с непостижимой силой и быстротой пускает корни, показывается из земли, пускает стебелек, листья, сучья и, наконец, цветы. Я не могу иначе определить творческий процесс, как посредством этого уподобления. Вся трудность состоит в том, чтобы явилось зерно и чтоб оно попало в благоприятные условия. Все остальное делается само собой. Напрасно бы я старался выразить Вам словами все неизмеримое блаженство того чувства, которое охватывает меня, когда явилась главная мысль и когда она начинает разрастаться в определенные формы. Забываешь все, делаешься точно сумасшедший, все внутри трепещет и бьется, едва успеваешь намечать эскизы, одна мысль погоняет другую. Иногда посреди этого волшебного процесса вдруг какой-нибудь толчок извне разбудит от этого состояния сомнамбулизма. Кто-нибудь позвонит, войдет слуга, прозвонят часы и напомнят, что нужно идти по делу… Тяжелы, невыразимо тяжелы эти перерывы. Иногда на несколько времени вдохновение отлетает; приходится искать его и подчас тщетно. Весьма часто совершенно холодный, рассудочный, технический процесс работы должен прийти на помощь. Может быть, вследствие этого и у самых великих мастеров можно проследить моменты, где недостает органического сцепления, где замечаются шов, части целого, искусственно склеенные. Но иначе невозможно. Если бы то состояние души артиста, которое называется вдохновением и которое я сейчас пытался описать Вам, продолжалось бы беспрерывно, нельзя было бы и одного дня прожить. Струны лопнули бы, и инструмент разбился бы вдребезги. Необходимо только одно: чтобы главная мысль и общие контуры всех отдельных частей явились бы не посредством искания, а сами собой, вследствие той сверхъестественной, непостижимой и никем не разъясненной силы, которая называется вдохновением. Но я отвлекся в сторону и не отвечаю на Ваш вопрос. В нашей симфонии программа есть, т. е. есть возможность словами изъяснить то, что она пытается выразить, и Вам, только Вам одним, я могу и хочу указать на значение ее, как целого, так и отдельных частей его. Разумеется, я могу это сделать только в общих чертах. Интродукция есть зерно всей симфонии, безусловно, главная мысль. Это – фатум, это та роковая сила, которая мешает порыву к счастью дойти до цели, которая ревниво стережет, чтобы благополучие и покой не были полны и безоблачны, которая, как дамоклов меч, висит над головой и неуклонно, постоянно отравляет душу. Она непобедима и ее никогда не осилишь. Остается смириться и бесплодно тосковать.
Безотрадное и безнадежное чувство делается все сильнее и более жгуче. Не лучше ли отвернуться от действительности и погрузиться в грезы?
О радость! По крайней мере, сладкая и нежная греза явилась. Какой-то благодатный, светлый человеческий образ пронесся и манит куда-то.
Как хорошо! Как далеко уже теперь звучит неотвязная первая тема аллегро. Но грезы мало-помалу охватили душу вполне. Все мрачное, безотрадное забыто. Вот оно, вот оно, счастье!..
Нет, это были грезы, и фатум пробуждает от них…
Итак, вся жизнь есть непрерывное чередование тяжелой действительности со скоропреходящими сновидениями и грезами о счастье… Пристани нет… Плыви по этому морю, пока оно не охватит и не погрузит тебя в глубину свою. Вот, приблизительно, программа первой части.
Вторая часть симфонии выражает другой фазис тоски. Это то меланхолическое чувство, которое является вечерком, когда сидишь один, от работы устал, взял книгу, но она выпала из рук. Явились целым роем воспоминания. И грустно, что так много уже было, да прошло, и приятно вспоминать молодость. И жаль прошлого, и нет охоты начинать жить сызнова. Жизнь утомила. Приятно отдохнуть и оглядеться. Вспомнилось многое. Были минуты радостные, когда молодая кровь кипела и жизнь удовлетворяла.удовлетворяла. Были и тяжелые моменты, незаменимые утраты. Все это уже где-то далеко. И грустно и как-то сладко погружаться в прошлое.
Третья часть не выражает определенного ощущения. Это капризные арабески, неуловимые образы, которые проносятся в воображении, когда выпьешь немножко вина и испытываешь первый фазис опьянения. На душе невесело, но и не грустно. Ни о чем не думаешь: даешь волю воображению, и оно почему-то пустилось рисовать странные рисунки… Среди них вдруг вспомнилась картинка подкутивших мужичков и уличная песенка… Потом где-то вдали прошла военная процессия. Это те совершенно несвязные образы, которые проносятся в голове, когда засыпаешь. Они не имеют ничего общего с действительностью: они странны, дики и несвязны.
Четвертая часть. Если ты в самом себе не находишь мотивов для радостей, смотри на других людей. Ступай в народ. Смотри, как он умеет веселиться, отдаваясь безраздельно радостным чувствам. Картина праздничного народного веселья. Едва ты успел забыть себя и увлечься зрелищем чужих радостей, как неугомонный фатум опять появляется и напоминает о себе.
Но другим до тебя нет дела. Они даже не обернулись, не взглянули на тебя и не заметили, что ты одинок и грустен. О, как им весело! Как они счастливы, что в них все чувства непосредственны и просты. Пеняй на себя и не говори, что все на свете грустно. Есть простые, но сильные радости. Веселись чужим весельем. Жить все-таки можно”.

Комментарии

Комментарий от Eugena
Time 28 марта, 2010 at 21:10

Какие-то образы и картины должны быть всегда. Вы же не слепой. И даже если слушаете музыку с закрытыми глазами, зрительный центр в коре головного мозга не отключается.

Комментарий от admin
Time 29 марта, 2010 at 10:09

Конечно.
У меня в основном что-то природно-ландшафтное обычно. А при слушании, например, фуг Баха – нечто геометрическое в движении и развитии.

Комментарий от Ninasv
Time 2 апреля, 2010 at 19:49

В одной из своих радиопередач Михаил Казиник говорит о разных типах восприятия музыки, и высший тип он называет “пластическим”. Вот в этой передаче: http://www.muzcentrum.ru/orfeus/programs/issue1585/ (О пластике музыкального восприятия)
Там он упоминает, в частности, что Бах писал великую музыку на посредственные тексты.

Комментарий от admin
Time 8 апреля, 2010 at 19:24

Спасибо, Ninasv.
В книге Берберовой, кстати, упоминается похожее про Чайковского.

“Его всегда очень мало интересовал словесный текст его опер и романсов. Бывало, когда под рукой не было ни Фета, ни Мея, он сам писал слова, и никогда ему в голову не приходило устыдиться этих беспомощных виршей, за которые Кюи называл его “самым некультурным” из русских композиторов. Даже Антон Рубинштейн не позволял себе этого: Антон Рубинштейн, правда, не оставлял от стихов почти ничего: в романсе “Слышу ли голос твой”, были у него, например, такие строки: “И так на шею бы тебе я кинулся, и так на шею бы тебе я кинулся, и как-то весело и хочется плакать, и так на шею бы тебе я кинулся, и так на шею бы тебе я кинулся” – вот что делал он порой, но все же сам остерегался писать слова для своих романсов. Чайковскому было все равно, он просто не понимал, когда друзья его смеялись над ним, и над качеством текста своих опер не задумывался никогда: сам исправлял и портил либреттистов как заблагорассудится.”

Комментарий от admin
Time 8 апреля, 2010 at 19:26

Конечно, музыкой можно рисовать картину, пользуясь способностью музыки подражать звукам. Например, “Полёт шмеля” Н. Римского-Корсакова, “Ветер на равнине” Дебюсси, “Попутная песня”. В Глинки.
Музыка способна аккомпанировать зрительному, театральному образу, дополнять его, украшать его. Возьмём изучаемую в школе музыку к балету “Чиполлино” Хачатуряна. Каждая сцена становится живая, красочная: вот весёлое народное гуляние, вот появление полиции, расчищающей путь принцу Лимону,… скрипач Груша, утешающий Чиполлино, и т.д.
Но главное в музыке – передача эмоций, чувств. Даже, если название произведения – “Девушка с волосами цвета льна”, в ней композиор описывает не девушку, а свои чувства.

Вспомним рассказ Паустовского “Старый повар”.
К. Паустовский. СТАРЫЙ ПОВАР

В один из зимних вечеров 1786 года на окраине Вены в маленьком деревянном доме умирал слепой старик — бывший повар графини Тун. Собственно говоря, это был даже не дом, а ветхая сторожка, стоявшая в глубине сада. Сад был завален гнилыми ветками, сбитыми ветром. При каждом шаге ветки хрустели, и тогда начинал тихо ворчать в своей будке цепной пёс. Он тоже умирал, как и его хозяин, от старости и уже не мог лаять.

Несколько лет назад повар ослеп от жара печей. Управляющий графини поселил его с тех пор в сторожке и выдавал ему время от времени несколько флоринов.

Вместе с поваром жила его дочь Мария, девушка лет восемнадцати. Всё убранство сторожки составляли кровать, хромые скамейки, грубый стол, фаянсовая посуда, покрытая трещинами, и, наконец, клавесин — единственное богатство Марии.

Клавесин был такой старый, что струны его пели долго и тихо в ответ в ответ на все возникавшие вокруг звуки. Повар, смеясь, называл клавесин «сторожем своего дома». Никто не мог войти в дом без того, чтобы клавесин не встретил его дрожащим, старческим гулом.

Когда Мария умыла умирающего и надела на него холодную чистую рубаху, старик сказал:

— Я всегда не любил священников и монахов. Я не могу позвать исповедника, между тем мне нужно перед смертью очистить свою совесть.

— Что же делать? — испуганно спросила Мария.

— Выйди на улицу,— сказал старик,— и попроси первого встречного зайти в наш дом, чтобы исповедать умирающего. Тебе никто не откажет.

— Наша улица такая пустынная… — прошептала Мария, накинула платок и вышла.

Она пробежала через сад, с трудом открыла заржавленную калитку и остановилась. Улица была пуста. Ветер нёс по ней листья, а с тёмного неба падали холодные капли дождя.

Мария долго ждала и прислушивалась. Наконец ей показалось, что вдоль ограды идёт и напевает человек. Она сделала несколько шагов ему навстречу, столкнулась с ним и вскрикнула. Человек остановился и спросил:

— Кто здесь?

Мария схватила его за руку и дрожащим голосом передала просьбу отца.

— Хорошо,— сказал человек спокойно. — Хотя я не священник, но это всё равно. Пойдёмте.

Они вошли в дом. При свече Мария увидела худого маленького человека. Он сбросил на скамейку мокрый плащ. Он был одет с изяществом и простотой — огонь свечи поблескивал на его чёрном камзоле, хрустальных пуговицах и кружевном жабо.

Он был ещё очень молод, этот незнакомец. Совсем по-мальчишески он тряхнул головой, поправил напудренный парик, быстро придвинул к кровати табурет, сел и, наклонившись, пристально и весело посмотрел в лицо умирающему.

— Говорите! — сказал он. — Может быть, властью, данной мне не от бога, а от искусства, которому я служу, я облегчу ваши последние минуты и сниму тяжесть с вашей души.

— Я работал всю жизнь, пока не ослеп,— прошептал старик. — А кто работает, у того нет времени грешить. Когда заболела чахоткой моя жена — её звали Мартой — и лекарь прописал ей разные дорогие лекарства и приказал кормить её сливками и винными ягодами и поить горячим красным вином, я украл из сервиза графини Тун маленькое золотое блюдо, разбил его на куски и продал. И мне тяжело теперь вспоминать об этом и скрывать от дочери: я её научил не трогать ни пылинки с чужого стола.

— А кто-нибудь из слуг графини пострадал за это? — спросил незнакомец.

— Клянусь, сударь, никто, — ответил старик и заплакал. — Если бы я знал, что золото не поможет моей Марте, разве я мог бы украсть!

— Как вас зовут? — спросил незнакомец.

— Иоганн Мейер, сударь.

— Так вот, Иоганн Мейер, — сказал незнакомец и положил ладонь на слепые глаза старика,— вы невинны перед людьми. То, что вы совершили, не есть грех и не является кражей, а, наоборот, может быть зачтено вам как подвиг любви.

— Аминь! — прошептал старик.

— Аминь! — повторил незнакомец. — А теперь скажите мне вашу последнюю волю.

— Я хочу, чтобы кто-нибудь позаботился о Марии.

— Я сделаю это. А еще чего вы хотите?

Тогда умирающий неожиданно улыбнулся и громко сказал:

— Я хотел бы ещё раз увидеть Марту такой, какой я встретил её в молодости. Увидеть солнце и этот старый сад, когда он зацветет весной. Но это невозможно, сударь. Не сердитесь на меня за глупые слова. Болезнь, должно быть, совсем сбила меня с толку.

— Хорошо,— сказал незнакомец и встал. — Хорошо,— повторил он, подошел к клавесину и сел перед ним на табурет. —Хорошо! — громко сказал он в третий раз, и внезапно быстрый звон рассыпался по сторожке, как будто на пол бросили сотни хрустальных шариков.

— Слушайте,— сказал незнакомец. — Слушайте и смотрите.

Он заиграл. Мария вспоминала потом лицо незнакомца, когда первый клавиш прозвучал под его рукой. Необыкновенная бледность покрыла его лоб, а в потемневших глазах качался язычок свечи.

Клавесин пел полным голосом впервые за многие годы. Он наполнял своими звуками не только сторожку, но и весь сад. Старый пёс вылез из будки, сидел, склонив голову набок, и, насторожившись, тихонько помахивал хвостом. Начал идти мокрый снег, но пёс только потряхивал ушами.

— Я вижу, сударь! — сказал старик и приподнялся на кровати. — Я вижу день, когда я встретился с Мартой и она от смущения разбила кувшин с молоком. Это было зимой, в горах. Небо стояло прозрачное, как синее стекло, и Марта смеялась. Смеялась, — повторил он, прислушиваясь к журчанию струн.

Незнакомец играл, глядя в чёрное окно.

— А теперь, — спросил он, — вы видите что-нибудь?

Старик молчал, прислушиваясь.

— Неужели вы не видите, — быстро сказал незнакомец, не переставая играть, — что ночь из чёрной сделалась синей, а потом голубой, и тёплый свет уже падает откуда-то сверху, и на старых ветках ваших деревьев распускаются белые цветы. По-моему, это цветы яблони, хотя отсюда, из комнаты, они похожи на большие тюльпаны. Вы видите: первый луч упал на каменную ограду, нагрел её, и от неё поднимается пар. Это, должно быть, высыхает мох, наполненный растаявшим снегом. А небо делается всё выше, всё синее, всё великолепнее, и стаи птиц уже летят на север над нашей старой Веной.

— Я вижу всё это! — крикнул старик.

Тихо проскрипела педаль, и клавесин запел торжественно, как будто пел не он, а сотни ликующих голосов.

— Нет, сударь, — сказала Мария незнакомцу, — эти цветы совсем не похожи на тюльпаны. Это яблони распустились за одну только ночь.

— Да, — ответил незнакомец, — это яблони, но у них очень крупные лепестки.

— Открой окно, Мария,— попросил старик.

Мария открыла окно. Холодный воздух ворвался в комнату. Незнакомец играл очень тихо и медленно.

Старик упал на подушки, жадно дышал и шарил по одеялу руками. Мария бросилась к нему. Незнакомец перестал играть. Он сидел у клавесина не двигаясь, как будто заколдованный собственной музыкой.

Мария вскрикнула. Незнакомец встал и подошёл к кровати. Старик сказал, задыхаясь:

— Я видел всё так ясно, как много лет назад. Но я не хотел бы умереть и не узнать… имя. Имя!

— Меня зовут Вольфганг Амадей Моцарт,— ответил незнакомец.

Мария отступила от кровати и низко, почти касаясь коленом пола, склонилась перед великим музыкантом.

Когда она выпрямилась, старик был уже мёртв. Заря разгоралась за окнами, и в её свете стоял сад, засыпанный цветами мокрого снега.

Комментарий от shouctces
Time 17 апреля, 2011 at 00:45

дешовые проститутки саратова проститутки старше 55 лет проститутки Сланцы

номера проституток города курска проститутки оральный секс проститутки круглосуточно нижний новгород

Оставьте свой комментарий





Rambler's Top100